Она повернулась, и ему стало не по себе. Непроницаемые зеркала, служившие ей глазами, словно повернулись на оси, и оттуда глянуло на Оливера какое-то привычное, усталое отчаяние.
— Так тебе важно это знать? Изволь…
Так они и не развели костер. Уже стемнело, но я все еще — правда, смутно, как при первой встрече, различал ее лицо.
— По-твоему, я сумасшедшая?
— Нет. Безумна твоя история, но не ты.
— Красно говоришь…
— И ты надеешься… если найдешь тот мост, сумеешь вспомнить?
— «Надеюсь» — неверное слово. Просто я хочу попробовать. «Не попробуешь — не узнаешь», — как говаривали, правда несколько по другому поводу, в «Морском чуде». Может, просто от злости — на Трибунал, на Найтли, на себя… Если бы я была так же умна, как зла, давно бы уже во всем разобралась.
Она умолкла, опустив голову, и он хотел сказать, что то зло, воплощением которого она себя считает, для него представляется абсолютным добром, но не мог — губы не шевелились. Она вдруг встрепенулась, развела руками:
— Понимаешь, вот есть герои. Обязательно герои, настоящие мужчины — они всегда стремятся мир спасти, в крайнем случае по мелочи — государство. А мне вот судьбы мира — как-нибудь сами… Я хочу просто узнать, кто я. Или что я. Жалкая цель, а?
— Не думаю. — Немоту наконец удалось победить. — И может быть, если бы люди больше стремились узнать, кто они, с судьбами мира тоже бы обстояло получше…
— Хорошо. Но это нужно мне. Ты в любом случае не выигрываешь ничего… вот сегодня едва не погиб. Если бы я сорвалась со скалы, я бы знала, что погибаю на пути к своей цели. А ты? Ничего хорошего на моем пути тебя не ждет, уж я знаю.
— Ты знаешь, но не понимаешь. Еще в тот день, когда в деревню пришел конвой с «тримейнской еретичкой», у меня было предчувствие, будто что-то случится… что-то навсегда изменит мою жизнь… и ждал знака. А потом я услышал твой голос. Я еще не видел тебя, но знал, что всюду последую за тобой.
Это было наиболее откровенное признание, на которое он решился за все время путешествия. И следовало идти до конца — но по напряженному очертанию ее плеч, по наклону головы он, даже не видя лица, ощущал волну неприятия, исходившую от нее. Она, не хотевшая знать ничего, кроме правды о самой себе, запрещала ему говорить о своих чувствах, запрещала, не произнося ни слова. И, скомкав фразу, он закончил нелепо и неуместно — настолько, насколько его чувства были неуместны при ее целях.
— Не важно… как бы то ни было, ты ведь убедилась, что я твой друг.
— Друг… У меня никогда не было друзей. «Шлюхино отродье», «колдовское отродье»… Никогда. И я не помню, чтоб это когда-либо меня огорчало. А ты… под видимой мягкостью и сговорчивостью ты всегда делаешь только то, что хочешь. И добиваешься, чего хочешь. Ты — опасный человек. Самый опасный из всех, кого я знала.
Это был уже не просто запрет. Это было обвинение. И он растерялся — настолько это не сочеталось с тем, что он привык думать о себе и слышать о себе — никчемном и слабовольном.
Неужели Селия видит его таким… из-за своей чудовищной подозрительности?
А кому она могла бы доверять, если даже себе не доверяет? Что бы он ни сказал, что бы ни сделал — это послужит лишним доказательством в ее списке обвинений.
Он обречен молчать.
Но не обо всем.
— Тебе бы лучше поспать. Я посторожу, — сказал он. — Да, и вот что — надо бы поразмыслить, где тебе раздобыть теплую одежду. Хоть и не бывает здесь морозов, но кто знает, может, мы будем в пути всю зиму…
— Верно, — сказала она. — Но если деревень больше не будет, теплую одежду придется добывать как и эту.
— А как?
— Иногда ты задаешь удивительно глупые вопросы.
Это снова была обычная Селия, спокойная и циничная, и это его радовало. Лучше пусть этот взгляд остается непроницаемым, чем видеть встающую за ним жуть. Пусть это и чистейшей воды эгоизм.
Тем не менее забыть обо всем, что Селия ему рассказала, он не мог. И всю свою стражу размышлял об этом. Все больше Оливер склонялся к выводу, что «вторая память» Селии есть ложная память, следствие обширного и беспорядочного чтения, пережитых испытаний, но в первую очередь — неестественного воспитания, интриг, а также истерических подначек Найтли. Так называемого «учителя» Оливер заочно возненавидел, в отличие от конвойных, которые были не лучше и не хуже других таких же, а Найтли — имя, конечно, не настоящее, нарочито двусмысленная кличка — был, как и он сам, человеком книги. Так и корпел бы себе над книгами, искал философский камень — чем еще заняты алхимики, у Оливера было представление смутное; Так нет же, мерзавцу понадобилось ставить опыты над живой душой. То, что он был, вероятно, безумен, оправдывает его не больше, чем бешеного пса, стремящегося перекусать всех окружающих. И ведь Селия находилась на его попечении с самого рождения! Неудивительно, что у нее остаются сомнения, чья же душа живет в ней. Будь она послабее, она могла бы слепо в это уверовать… Хотя вряд ли Алиена была порождена исключительно воображением Найтли. Можно посвятить жизнь служению образу воображаемой дамы, но посвятить жизнь отмщению унизившей тебя женщине можно, только если такая женщина существовала в действительности.
И Алиена, вероятно, существовала.
Если ее так звали.
Что за склонность играть именами! Сам он никогда не беспокоился о значении собственного имени, было ли оно дано в честь храбро и глупо сгинувшего в Ронсевальском ущелье пэра Франции или в честь горы Олив, где когда-то звучало моление: «Господи! Да минует меня чаша сия!» Знать он не хотел этих игр. Не потому, что считал их глупыми, а потому, что они были опасны.